Скачать все книги автора Виктор Владимирович Ерофеев
Виктор Ерофеев
Галоши
Праздники кончились. Мальчик судорожно вцепился в пожарную лестницу. Выше лезть было страшно, спускаться боялся камней. Третьеклассник стоял внизу и швырял в него камни. Один камень попал в спину, другой - в плечо, третий, наконец, угодил в затылок. Он слабо вскрикнул и полетел спиной вниз.
Директор школы, как опытный капитан, вел школу через новые беды совместного обучения. Изя Моисеевич, учитель литературы, делился своими соображениями относительно недавно опубликованной книги Ильи Эренбурга с учительницей начальных классов Зоей Николаевной. Она была молоденькая, всего стеснялась.
Виктор Ерофеев
РУССКИЕ ЦВЕТЫ ЗЛА
Злo - это то, что отдаляет нас от Бога и людей.
Из раговора с монахами
Ново-Валаамского монастыря
Признаться, я не люблю литературные антологии. Они напоминают винные дегустации, где вместо того, чтобы выпить бутылку хорошего вина, пьешь по глотку из каждой бочки, да еше под присмотром румяного винодела, что смотрит на тебя с немым вопросом: ну как?
В лучшем случае, отделаешься головной болью. Если я все-таки предлагаю литературную дегустацию, то не из желания угостить головной болью, а потому, что вкусовой букет новой русской литературы имеет самостоятельную ценность смешения.
Виктор Ерофеев
Жизнь с идиотом
Друзья поздравили меня с идиотом. Это, сказали они, НИЧЕГО. Обнимали, тискали, целовали в щеки. Я растерянно улыбался, голова кружилась, мелькали руки, улыбки; я целовал друзей в щеки, обнимал их и тискал. Клубились пары дружбы. В сладковатых парах голова моя была шаром, а туловище и ноги - ниточкой, намотанной на пиджачную пуговицу. Я подпрыгивал и подергивался. Странное, скажу вам, чувство. Отвратительное состояние нестабильности. Таким я себя запомнил в день наказания. Друзья признались, что опасались худшего, что были все основания опасаться худшего, а тут на тебе - жизнь с идиотом; наказание легкое, необременительное, можно даже сказать вовсе не наказание; смотря, конечно, как смотреть, так вот, если смотреть сквозь прореху наших времен, то в таком наказании угадывается тайная форма доверия (тебе все-таки не все пути закрыты!), новый род жизнедеятельности, скорее поручение, чем порицание. Словом, миссия. Тем более, добавили друзья, что предоставлен выбор. Они проявили к Тебе снисхождение... Я насторожился. Не проявляют ли друзья ко мне снисхождения? Ну, знаете ли, сказал я, жизнь с идиотом - тоже мне подарочек! Не нужно мне ничьего снисхождения! Вы замечаете: здесь был намек. Отдайте мне мое наказание. Это мое наказание. О нем судить мне, а вытискайте меня и обнимайте, и я вас тоже буду тискать и обнимать. Я был мнителен в ту зиму, мнителен и беспокоен, и мир опрокинулся в мою мнительность, границы между предметами размылись; курились сладковатые пары. Друзья с новой силой меня целовали, и я целовал их - так мы целовались. Целуя, друзья говорили: старик, есть счастье в несчастье. Чего греха таить, тебе всегда несколько недоставало сострадания; слабовато - дружески щурились друзья, - у тебя с этим делом, по этой части. И моя несчастная жена тоже кивнула: слабовато. Ну, слава богу, - сказал я с наигранным чувством, ну, слава богу! Наконец-то я понял, за что меня наказали: за недостаток сострадания. Поднялся смех. Мы все наслаждались моим остроумием. Мы чокнулись. Мы много и вкусно ели. Однажды лопались рябчики в сметане. Так мы их съели. А почему бы нам было не съесть рябчиков в сметане? В сметане они были совсем как живые. Я не спорил с друзьями. Не видел в том проку. Я вынашивал свой идеал идиота. Совсем не хотелось брать какого-нибудь случайного олигофрена: оплывшее пористое лицо, заплеванный подбородок, подергивание исковерканных рук, мокрые штаны. Загромождение жизненного пространства и ничего больше. Я мечтал о совершенно иной патологии - блаженной, юродивой патологии, народной по форме и содержанию. Я представлял себе степенного лукавого старца с востреньким глазом цвета выцветшего неба. Пьет чай вприкуску, лик светлый и чистый, а набежит рябь безумия - сам дьявол мутит. Амбивалентный такой старичок. И возни с ним мало, и помрет, глядишь, скоро. А с олигофреном поди справься. Как забьется, паскуда, в припадке... Ну, может быть, мой идеал был не совсем уж моим - заимствования, разумеется, присутствовали: загорская паперть мерещилась, да и пьем все мы с детства одной то же литературное молочко... только я не хотел, сбивать на нем масло! Я старичка решил выбрать -.коли мне предоставили выбор - не ради эксперимента и не для отвлеченного изучения, и не для химического анализа молочка наших общих кормилиц - к той памятной зиме из меня выветрился полемический задор - короче, я собрался взять блаженного не для развлечения (в паскалевом смысле словечка), а по нутряному, жизненному расчету. Страшно жить на белом свете, господа! Ну, вот - и отрыгнулось. Простите великодушно. У меня была новенькая и весьма сносная жена. А старая умерла. От скарлатины. Ей неверный диагноз поставили и неверно лечили. Она умерла. Я вдовец. И новенькая тоже умерла. Несчастная женщина! Как она любила Пруста! Ей бы читать и читать до счастливой старости Пруста и готовить мне жульенчики из шампиньонов! А ее зверски убили... Иногда я путаю умерших жен. Иногда вздрагиваю: постой, разве первая не любила Пруста? Меня охватывает страх: кажется, они обе любили Пруста... Вова выскочил в комнату, держа в руке огромные кухонные ножницы секатор, которым она - она привезла секатор из ГДР - расправлялась с дичью. Это был ее любимый секатор, а Вова завел привычку стричь им себе ногти на ногах. Ну, какой хозяйке такое понравится? Так вот, представьте себе, Вова выскакивает в комнату, щелкая секатором, а я сижу, худощавый и голый, и пыо, как ребенок, томатный сок. Вова схватил жену за волосы, завалил на загаженный ковер и стал отстригать ей голову. Выражение лица при этом у него было назидательное. Я так возбудился, я так возбудился, я так подскакивал на кресле, что весь облился томатным соком. Я хлопал себя по груди и кричал, чтобы Вова отрезал мне воспаленные органы. Вова, отрежь, не могу! Вова был занят и даже не обернулся. - Эх, - наконец крикнул он и показал мне трофей с назидательным видом. Я сидел, облитый томатом и малофьей. Я снова был вдовцом. Эх, Вова, Вова! Где ты теперь, Вова? Где? Чует мое усталое сердце, что ты жив.Ты всех переживешь, дурачок ты мой родненький. Что с тобой сделается? У кого ты теперь в идиотах? Как служится? Не бьют? А меня, Вова, бьют. Это, знаешь, такая скотина. Величает себя Крегом Бенсоном, но мне сдается, что он - цыган, у него зуб золотой, а достался я ему по великому блату. Он - сумасшедший, Вова. Я знаю. Но что он, любитель, по сравнению с нами, гордой кучкой профессионалов! Прощай, Вова. Это я - твой сын. Итак, любезный мой читатель, позвольте мне вернуться к описанию описываемых событий. Я - литератор, знающий себе цену, и своего читателя в обиду не отдам. Я расскажу вам о красивой жизни. Снег, солнце, синие тени осин. Минус тридцать пять градусов. Трупики замерзших ребятишек. Тишина. Только изредка, будто совсем невзначай, с разлапистой ветви царственной ели, современницы монгольских набегов на Русь, ели-прародительницы и великомученицы, ели-покровительницы и заступницы, чьи корни навечно ушли в родимую почву, упадет шишка, всем видом своим похожая, как отметит вдумчивый натуралист, на коричневую колбаску собачьего говна, упадет еловая шишка в снег, подымутся мириады слабо заметных невооруженному глазу снежинок, словно сказочный гость брызнул вам в очи бриллиантовой пудрой, брызнул - и растворился в морозной дымке, а вы все стоите в полном восхищении, околдованные этим дивным явлением, не в силах пошевельнуться, стоите и ждете продолжения чу да, а стайка небольших певчих птиц из отряда воробьиных уже, конечно, тут как тут, щебечет, переговаривается между собой на своем смешном, непонятном человеку наречии, будто они сюда совещаться слетелись по какому-то очень важному для всех них делу. Щебечут красногрудые усатые самцы, перебивая друг дружку, вон двое вроде бы даже повздорили, крылышками друг на друга замахали, а другие как бы смеются над ними и журят драчунов - так на совещании в кабинете директора металлургического комбината вдруг напустятся друг на друга, как петухи, два молодых начальника цеха, горячие головы, один кричит: "Ты мне план срываешь!" а другой в ответ: "Я из-за тебя партбилет ложить на стол не желаю!" - но постучит по столу карандашом видавший не одну такую потасовку директор, да рассмеется славным мужским баском представительница райкома, в строгом костюмчике сидящая у окна, - и глядь: бывшие однокурсники, любимцы и гордость предприятия, сами не рады, что погорячились; и вот, подстрекаемые товарищами, они спешат друг к другу со смущенными, пристыженными лицами, на щеках у них алеет багрянец, и вот они уже сцепились в объятьях, и директор не в силах справиться с волнением, он говорит: "Черти вы драповые!" и звонит по телефону в Москву; и если вы наблюдательный фенолог, а не просто заблудившийся и продрогнувший до костей горе-лыжник, который, как онанист о фигуре влагалища, только об одном и мечтает: как бы скорее выйти на просеку, ведущую к автобусной остановке, и уехать в город, подальше от лесных чудес, то вы непременно заметите, что и среди снегирей есть свой директор, имеющий непререкаемый авторитет в отряде воробьиных, и стоит ему только защелкать языком, как драке конец, и тогда он выскажется в рамках, так сказать, птичьей производственной летучки: так, мол, и так, летим дальше - и снегири полетят, и с оживленными чуть ли не весенними лицами спланируют на вас и выклюют вам ваши восторженные глаза наблюдательного фенолога. Вот и мой Марей Мареич должен был пострадать. Кончился мертвый час идиота! Меня угнетал и преследовал образ воздушного шара с ниткой, намотанной на пуговицу клетчатого пиджака. Искал ли я иной привязи? Ну, тут не все так просто. Да, я собирался растолочь блаженного старикашку; как золотой корень, в ступке и сделать из него живительный отвар, но это вовсе не означает, что я хотел, заторчав, соскочить прямо на площадь Небесного Иерусалима, где, как пишет советский околоцерковный поэт:
«О любви написано столько глупости, что скорее всего о ней вообще ничего не написано» – пишет Виктор Ерофеев в своей книге, стремясь заново постичь природу любви, описать рождение, блаженство, муки и смерть любви, рай и ад любовных отношений. Он видит современный мир как фабрику любви, на которой изготавливается коварный наркотик счастья. Книга дерзкая, по-ерофеевски яркая и беспощадная. Для миллионов заложников любви.
Я люблю работать ночами, как Сталин. На последнем издыхании молодости сижу и пишу. Меня мутит. Меня знобит. Завернувшись в плед, нахохлившись, преодолевая головокружение, ворочаю пером.
У моих сверстниц уже обмякают груди.
Под утро я позволяю себе не чистить зубы. В ванной голова кружится особенно нестерпимо. Пестрые полотенца разлетаются во все стороны. Зубная паста вызывает рвотный инстинкт. Но страшнее всего для меня мосты и туннели.
«Пупок» — это рассказы о наших самых сокровенных желаниях, о которых обычно не говорят и не пишут, в которых не признаются даже самим себе. Владимир Сорокин назвал ерофеевскую «Жизнь с идиотом» «лучшим русским рассказом 20 века». Однако в своей новой коллекции рассказов «Пупок» писатель, не останавливаясь на достигнутом, отправляется в самые таинственные глубины внутреннего мира современного человека, извлекая из его подкорки энергию созидания и разрушения. «Подлинный писатель осмеливается делать то, что идет наперекор фундаментальным законам самодовольного общества». Именно к рассказам Ерофеева относятся эти слова французского мистика новейшего времени Жоржа Батая.
У нас все заражены культом силы и культом насилия: власть, школа, интеллектуальная элита, бизнес, попса, церковь, простой народ – разница только в степени заражения. У одних, более просвещенных, развивается высокомерие, у других – просто культ кулака. Отморозки из подворотни выбирают силовые ведомства в качестве своей карьеры, становятся государственными мужьями со склонностью к мести и мучительству – и народ их любит, обожает, возводит в секс-символ, голосует за них от души и оправдывает во всем, потому что эти пацаны – наши, наше подобие, наши грезы.
Перед вами - "великая загадка России" глазами, может быть, самого скандального русского постмодерниста.
Недавнее прошлое и настоящее - под острым углом и злым пером человека, который снова и снова пытается осмыслить перемены, постигшие нашу страну в последние двадцать лет.
"Энциклопедия русской души" - возможно, одна из наиболее жестких книг Виктора Ерофеева.
Она может вызвать восторг - или яростное неприятие. С ней можно либо полностью согласиться, либо отречься от нее с негодованием.
Но равнодушным эта проза не оставит никого...
Сборник под названием «Очарованный остров. Новые сказки об Италии» был задуман Ассоциацией «Премия Горького» в связи со 100-летним юбилеем первой публикации «Сказок об Италии» Максима Горького. Капри всегда притягивал к себе творческих людей, и Ассоциация решила внести свой вклад в литературную историю «Острова сирен». В течение 2012–2013 гг. ряду известных российских писателей было предложено совершить поездку на Капри и затем написать текст, связанный с этим островом. Составителем сборника стал известный итальянист и переводчик Геннадий Киселев, перу которого принадлежит вступительное эссе. В итоге крупнейшие современные авторы (от Максима Амелина до Владимира Сорокина) представлены в этой книге очень разными по жанру и стилю произведениями, которые объединяет один источник вдохновения — волшебный остров Капри.
Русская красавица. Там, где она видит возможность любви, другие видят лишь торжество плоти. Ее красота делает ее желанной для всех, но делает ли она ее счастливой? Что она может предложить миру, чтобы достичь обещанного каждой женщине счастья? Только свою красоту.
«Русская красавица». Самый известный и популярный роман Виктора Ерофеева, культового российского писателя, был переведен более чем на 20 языков и стал основой для экранизации одноименного фильма.
На запрос ваш, почтеннейший Спиридон Ермолаевич, какова, дескать, участь определена сыну вашему, Ермолаю Спиридоновичу Спиркину, принуждавшему мертвую птицу к противуестественному полету, отвечу не сразу. А почему? А потому, милостивый вы мой государь, что признаюсь: смущен. Грудь разрывалась моя от волнения, читая ваш челобитный запрос, написанный кровью отцовского чувства. Растревожили вы меня, Спиридон Ермолаевич, разворошили! Такую тоску на меня напустили, что словами не передашь, только воем звериным. Однако претензий к вам не испытываю. Сердцем почуял я ваш отцовский позыв защитить сына вашего, Ермолая Спиридоновича, перед властью закона, намекая глухими словами на то, что имел, дескать, сын ваш, Ермолай Спиридонович, сызмальства сильную любовь к божьим тварям, способным к полету. Допускаю правоту вашего намека. Скажу даже больше. Всяк ребенок испытывает слабость к птахам, отлавливая их в рощах, лесах, а также в привольных полях и на огородах силками или покупая их на медные деньги на птичьем базаре, чтобы заключить птаху в клеть, особенно если певчая. В таких действиях закон не усматривает ничего предосудительного и потворствует оным в их невинных забавах. Оно, конечно, так, но забавы забавами, а мировая культура, почтеннейший Спиридон Ермолаевич, предпочтительно мыслит, по моему скромнейшему разумению, симвóлами, толкование коих есть дело ученых мужей. С древних времен, например, идет мода гадать по внутренностям пролетающих мимо птиц. С другой стороны, если какая живая птица залетит к вам в комнату, будь то хотя бы щегол, будете ли вы, Спиридон Ермолаевич, рады такому обстоятельству? Нет, вы такому обстоятельству рады не будете! А почему? А потому, отвечаю я вам, что увидите в этом ужасный симвóл. Готов множить подобного рода картины человеческой темноты, но устремляюсь, однако, к выводу, имеющему некоторое отношение к сыну вашему, Ермолаю Спиридоновичу: птица есть существо, тревожащее душу, птица есть существо загадочное, неподвластное нашим прихотям, а, стало быть, шутки с ней плохи. А что между тем вытворяет сынок ваш? Он шутки шутит! Ермолай Спиридонович изволит шутки шутить с дохлым попугаем — птицей особенно подозрительной. Попугай уже сам по себе симвóл, и черт ногу сломит, разбираясь в его толковании, поскольку вся мировая культура от своего зачатия только и знает, что судачит о нем как об излюбленном кумире. К тому же заморская птица. Вы же, Спиридон Ермолаевич, с этакой легкомысленностью, достойной лучшего применения, строчите в своем запросе, что, дескать, забава сынка носила характер невиннейший. Подумаешь, куча делов! Взял, мол, сын мой, Ермолай Спиридонович, усопшего вечным сном попугайчика по кличке Семен, проворно залез на крышу собственного вашего дома, что на Лебяжей улице, и стал подкидывать ее кверху, как Иванушка–дурачок, в расчете, что дохлая тварь в родном ей воздушном пространстве обрящет второе дыхание, вспорхнет и чирикнет, то есть в некотором роде даже воскресится. По вашим поспешным словам судя, был в таком поступке Ермолая Спиридоновича скорее недостаток соображения, нежели подлый замысел, скорее избыток болезненной фантазии, слабина нервов и дрожь в целом теле, нежели стройный план и интрига. При этом вы, разумеется, возмущены его действиями и вызываетесь сынка вашего, Ермолая Спиридоновича, выпороть плетью безо всякого снисходительства. Ясное дело: отцовские чувства! Повторю вдругорядь: претензий по ним к вам, Спиридон Ермолаевич, не имеем. Вы человек почтенный и остаетесь им пока пребывать. Но соблаговолите понять и нас, таких же самых многолетних слуг отечества, водрузите себя на мое, например, место. Ведь если подобные опыты участятся, что тогда? А кабы заморская дрянь взлетела? По уверению вашего безумного сына, Ермолая Спиридоновича, она и так пару раз взмахнула своими погаными крыльями, то есть проявила некоторую попытку к воскрешению! Ну а вдруг, паче нашего с вами чаяния, взяла бы и вовсе воскресла? В каких бы терминах мы объяснили сие нарочитое обстоятельство нашим доверчивым в своих лучших побуждениях соотечественникам? — Теряюсь в роковых догадках…